Основным источником русской истории от древнейших времен до середины XVI столетия (а в отдельных случаях — и дальше) служат летописи. Несмотря на почти двухсотлетнее пользование летописями, этот наиболее эксплуатированный источник русской истории не может, однако, считаться вполне изученным даже в его древнейших частях, издавна привлекавших к себе наибольшее внимание исследователей. Хотя уже со времени исследований покойного Бестужева-Рюмина (см. его статью о "Летописях" в настоящем Словаре) окончательно установился взгляд на летописи как на компиляции из более древних, не дошедших до нас источников, тем не менее, у многих исследователей сохраняется до сих пор излишнее доверие к летописному тексту и привычка пользоваться летописью, как цельным произведением, без дальнейшей критической проверки того, как произошло каждое из ее показаний. Насколько неосторожен такой способ пользования, особенно наглядно показали в последние годы замечательные исследования А. А. Шахматова о "Повести Временных лет" (см. его статью в Словаре под этим именем). Путем тонкого анализа неизученных доселе новгородских летописей А. А. Шахматову удалось открыть в начальной части их прототип "Повести", названный им "Начальным сводом" (и в свою очередь могущий быть сведенным к еще более простому тексту). Основываясь на этом открытии, мы можем отметить в "Повести" не менее пяти последовательных наслоений: 1) повесть о "начале земли русской", коротко рассказывавшую о том, как Кий, Щек и Хорив в Киевской области, а славяне, кривичи и меря — в Новгородской, владели "каждо родом своим", как туда и сюда пришли варяги, как наследник Рюрика, Игорь, со своим "воеводой" Олегом выгнали киевских варягов, Аскольда и Дира, и завладели Киевом, как Игорь и его воевода Свенельд воевали с древлянами и угличами, как убит был древлянами Игорь и мстила за него Ольга и т. д. Составитель этой повести не знает ни греческих летописцев, ни официальных исторических памятников (за исключением, может быть, древнейшего списка Русской Правды), ни летописных легенд. Ссылки составителя на "нынешнее время" (по поводу власти над хазарами, варяжской новгородской дани, присутствия варяжского элемента в Новгороде) едва ли могут относиться ко времени позднее Ярослава. 2) Эта повесть, дополненная сведениями из Амартола о греческих походах русских князей и распределенная по годам сообразно догадкам, довольно неудачным, нового редактора, представляет собой "Начальный свод", составленный, по предположениям А. А. Шахматова, в конце XI века. 3) Вновь дополненный историко-географическими и историко-этнографическими данными о расселении славян, более подробными извлечениями из Амартола о княжеских походах на греков, о греко-угорских и греко-болгарских столкновениях, текстами договоров греков с князьями, легендами и, наконец, новыми хронологическими догадками, "Начальный свод" превратился в "Повесть временных лет" первой редакции, составленной в 1116 г. 4) Новый редактор с помощью греческой "Летописи Никифора вкратце" систематически пересмотрел все хронологические показания своих предшественников и подвергнул их коренной переработке. Так произошла с прибавкой нескольких новых фактов и легенд вторая редакция "Повести", составленная в 1118 г. 5) Наконец, обе редакции "Повести" вместе с теми летописями, с которыми они были соединены, оказали влияние друг на друга, и, кроме того, вторая редакция подверглась новому воздействию "Начального свода": так произошли дошедшие до нас тексты "Повести временных лет" трех групп, представляемых списками Лаврентьевским и Ипатьевским и Софийским временником. Насколько важны все эти наблюдения для историка, видно из того, что А. А. Шахматов, разобрав хронологические домыслы разных редакторов "Повести" до 945 г., счел возможным признать только за четырьмя из них происхождение из первоисточников (именно годы договоров 907, 912, 945 и поход Игоря 941). Относительно дальнейшего летописания важен вывод Шахматова о существовании специально-новгородской летописи, начинавшейся известием о крещении Новгорода в 989 г. и сочиненной в 1167—1188 г. Германом Воятой, священником новгородской церкви святого Иакова. Чем дальше, тем более летописи начинают служить вместо цели нравственного назидания целям государственной политики. С конца XV и начала XVI столетий они не довольствуются тенденциозным изложением современных летописцу событий и начинают вносить тенденциозное освещение в изображение прошлого. Сложился целый ряд официозных легенд, доказывавших справедливость московских политических притязаний, права московского государя на "всю Русь, на киевское наследство, наконец, на власть византийских императоров" (см. Вавилонское царство, Белый клобук). Учителями русских в этом отношении были, прежде всего, южные славяне; позже, в XVII веке, началось влияние и польской историографии. Проводником югославянского влияния были хронографы (см.); один из них, переделанный для русских читателей в 1512 г. известным сторонником теории о Москве — третьем Риме старцем Филофеем (новейшая догадка Шахматова), заключал в себе и образцы прагматического исторического изложения (житие деспота Стефана Лазаревича, написанное видным сербским писателем Константином Философом). Под влиянием новых образцов форма летописного изложения мало-помалу выходит из моды. К тенденциозной официальной легенде присоединяется оппозиционный памфлет (см. Сергий и Герман, Пересветов). Приемы памфлета переносятся и в историческое изложение (см. Курбский). Форма "сказания" является наиболее подходящей для новых потребностей. Употреблявшаяся уже в древний период и все сильнее вторгавшаяся в рамки летописного изложения, начиная с XIII века, эта форма теперь окончательно разрушает летописную. Накопление важных событий в Смутную эпоху представляет благодатный материал для "сказаний", которые быстро разрастаются в числе и образуют целую литературу. После Смутного времени проникает в русскую историографию влияние польской литературы и прежде всего отзывается на новой переделке хронографа: в основу его кладутся теперь не византийские и югославянские источники, а польская хроника Мартина Бельского. Скоро создается в Киеве и целое изложение русской истории, удовлетворяющее новым ученым вкусам и опирающееся на польскую хронику Стрыйковского, — именно летопись Феодосия Сафоновича и основанный на ней "Синопсис". В то время, как киевское духовенство возвеличивало в "Синопсисе" религиозную роль своего города в русской истории, московский дьяк Федор Грибоедов писал для царского обихода первую "Историю о царях и великих князьях земли русской", в которую включил и все государственные легенды XVI века. Гораздо важнее этой жидкой "истории" было произведение сослуживца и современника Грибоедова, эмигранта Григория Котошихина, написанное для шведов, чтобы ознакомить их с тогдашней Россией. С последних годов XVII века до новейшего времени тянется непрерывный ряд "записок" современников, составляющих основной материал для бытовой истории, для истории придворных и общественных течений. Крупным дополнением к этой категории источников являются "сказания иностранцев о России" (см.). Жития святых (см.) служат важным материалом, за отсутствием других источников, для бытовой истории древней Руси. Для изучения внутренней, особенно юридической, социальной и экономической истории России несравненно большее значение имеют "акты" (см.). Однако уже по своему объему и количеству этот род исторических источников гораздо труднее поддается обработке; к тому же исследователи, привыкшие иметь дело с историческими фактами в литературной передаче, сравнительно поздно оценили значение документов, каждый из которых сам по себе уже является историческим фактом. Пользование актами требовало совершенно иных приемов ученой работы и иных взглядов на задачи научного исследования, чем те, которыми располагали старые исследователи. Обращение к этим материалам гораздо менее нуждалось в "исторической критике", из которой прежде делали особую, самостоятельную цель исторического исследования, и гораздо более — в теоретической подготовке по общественно-юридическим наукам, которою прежде не успевали и даже не считали нужным запастись. Вследствие этого изучение актов только в последнее время стало очередной задачей русской исторической науки. Самое состояние этого рода источников не обещает от их обработки таких плодотворных результатов для русской истории, какие достигнуты в истории западной. За исключением юго-западной Руси, сохранившиеся в сколько-нибудь значительном количестве акты относятся к довольно позднему времени (не раньше второй половины XVI столетия); акты первой половины XVI века попадаются уже сравнительно реже, а за период XII—XV века каждый акт составляет своего рода unicum. Притом мы до сих пор не имеем сводного издания всех древнейших актов. Главными хранилищами, в которых сбереглись до нашего времени древнейшие акты, были монастырские архивы. Отсюда они поступали в течение XIX века в собственность частных лиц, общественные музеи и библиотеки, в распоряжение особой "археографической экспедиции" (см.), путешествовавшей по монастырям, и, наконец, в московский архив министерства юстиции (через "коллегию экономии"). Акты правительственных архивов, хранивших делопроизводство старых русских учреждений, за немногими исключениями, не восходят к очень древнему времени: это объясняется поздним формированием московских центральных учреждений (конец XV — середина XVI веков), плохим хранением документов и, наконец, частыми пожарами, истребившими значительную часть документов (особенно пострадали архивы московских учреждений в смутное время, в пожар 1626 г. и в 1812 г.). Степень сохранности документов стоит также в тесной связи с внутренними реформами в делопроизводстве московских учреждений. Так, после реформы середины XVI века мы сразу получаем в распоряжение ряд документов первостепенной важности для внутренней истории; реформа, произведенная при патриархе Филарете, создает образцовый порядок, и делопроизводство первых десятилетий после Смуты сохраняется иногда почти в неприкосновенной целости. С началом XVIII века сохранившееся делопроизводство центральных учреждений, а со времени императрицы Екатерины II — и областных начинает подавлять своим количеством. Всего удобнее обозреть правительственные акты в связи с деятельностью создавшего их государственного механизма. Документы высших государственных учреждений сравнительно более изучались и чаще издавались. Архива боярской думы не существует, так как ее делопроизводство шло через приказы. Остатки архива ближней канцелярии хранятся в Санкт-Петербургском государственном архиве. Московский архив министерства юстиции издает "Доклады и приговоры Сената", хранящиеся в нем (и в петербургском сенатском архиве). "Протоколы Верховного совета" напечатаны в "Сборнике Императорского Исторического общества". Из архива Государственного совета часть документов (1768—1825) также была издана (СПб., 1869—74). См. также Комитет министров. Главнейшими предметами деятельности древнерусских государственных учреждений были дипломатические сношения, военная служба и финансы; на втором плане стояла полиция (безопасности и нравов) и, наконец, суд, смешиваемый с управлением. Документы дипломатических сношений, сохраняемые до 1801 г. в московском, а после 1801 г. — в петербургском архиве министерства иностранных дел, наиболее употреблялись в дело историками: все три общих русских истории (Щербатова, Карамзина и Соловьева) положили в свою основу именно рассказ о внешней политике России. Сравнительно менее многочисленные и легче обозреваемые документы дипломатических сношений удобнее могли быть напечатаны, чем другие правительственные акты (см. Дипломатия, Докончанье, Статейный список). К ним примыкают и донесения иностранных дипломатических агентов из России с конца XVII века (в последнее время печатаются, как и документы с конца XV века, в "Сборнике Русского исторического общества"). Гораздо менее изучены и почти совсем не изданы документы финансовых приказов, подчиненных одно время Посольскому приказу ("чети Новгородская, Владимирская, Галицкая и Устюжская"). Финансовые документы рассеяны, впрочем, и по другим приказам, так как в большей или меньшей степени каждый из них заведовал финансовыми сборами. Приказное делопроизводство состоит вообще из "столбцов", т. е. входящих и исходящих бумаг, и "книг", из которых наиболее важны "записные" и "приходские" (тут же и расход). Военная служба ведалась, главным образом, в Разрядном (документы его теперь в московском архиве юстиции) и некоторых областных приказах. Регулировалась она периодически ревизиями служебной годности служилого сословия, результаты которых записывались в "десятнях" (см.). Служебные назначения записывались в столбцы, из которых для целей местничества стали составляться "разрядные книги" (древнейшая составлена в середине XVI века за время от 1470-х годов; при царе Михаиле они составлялись ежегодно, потом потеряли значение, с изменением порядков военной службы). Для тех же целей составлялись "родословные книги", первая из которых, так называемый "государев родословец", составлена в 1556 г. В 1686 г. составлен новый текст родословных книг. От этих официальных разрядных и родословных книг надо отличать частные, составлявшиеся для собственного употребления частными лицами. Тесно связано было со службой служилое землевладение, находившееся в заведовании поместного приказа: там, главным образом, хранились "писцовые (переписные, дозорные) книги", туда посылались "челобитные" о поместьях, оттуда высылались "сыскные грамоты" для справок на месте, выдавались "отказные" на право владения и "ввозные и послушные", адресованные крестьянам владельца. В случае преступлений по службе приказ "отписывал" именье на государя ("отписные книги"); в случае заслуг давалась "жалованная грамота", превращавшая поместье в вотчину. Из документов, относящихся к судоустройству и судопроизводству, наиболее изучены памятники русской кодификации (см. Русская Правда, Псковская и Новгородская судная грамота, Судебники, Указные книги приказов, Уложение царя Алексея Михайловича, Полное Собрание Законов). Документы судебного процесса в значительном количестве сохранились в монастырских и частных архивах (см. Грамоты, Челобитные, Запись поручная, Наказная память, Доезд, Докладной список, Судный список). Все перечисленные отрасли управления делились между центральными учреждениями и областными. Делопроизводство старинных областных учреждений сохранилось, в исключительных случаях, в составе архивов позднейших (Екатерининских) учреждений, их заменивших и в свою очередь упраздненных. Значительная часть последних выслала свои архивы в московский архив министерства юстиции, но ни один ученый до сих пор ими не воспользовался. Учредительные документы провинциального управления суть ставные грамоты (см.), делящиеся на три типа соответственно степени ограничения власти наместников и усиления местного элемента: грамоты наместничьи (см. Кормления), губные (см.) и земские (см. Уставные земские грамоты): в первых ограничиваются финансовые, во вторых — судебные права наместников, в третьих те и другие отнимаются. С появлением воевод пределы их ведомства стали определяться "воеводскими наказами" (см. Воеводы). Принимаемый от предшественника казенный инвентарь перечислялся в "росписном списке". Финансовые документы "приказной избы" состояли из "окладных книг", присылавшихся из центральных учреждений, собственных "приходно-расходных книг", наконец, "сметного списка", представлявшего отчет об истекшем годе, и "окладной росписи" или сметы на будущий год. В уплате податей давалась плательщикам "платежная отпись". Самые подати (прямые) раскладывались между собой плательщиками при помощи "разрубного списка". Центральные учреждения сносились с местными посредством "памятей"; последние отвечали им "отписками". Очень ценный, но наименее сохранившийся отдел актов составляют документы частного права. Главные формы вещных договоров древней Руси суть "купчие", "меновные" и "данные" (чаще всего "вкладные") грамоты (см. Грамоты). Формы актов обязательного права, по степени личной несвободы, ими устанавливавшейся, располагаются в следующем порядке: 1) "полная" и "докладная" грамоты, устанавливавшие древнейший вид полного холопства. Освобождение от него и от следующих видов несвободного состояния давалось "отпускной". 2) "Служилая кабала" — договор займа, сопровождаемый обязательством вместо платежа процентов служить заимодавцу (обыкновенно до его смерти: См. Кабальное холопство). 3) "Ссудная запись" (см.) и близкая к ней крестьянская "порядная" (см. Запись порядная) — договор о крестьянской работе, сопровождаемый займом и, с середины XVII века, обязательством не уходить от хозяина (см. Крестьяне). 4) "Жилая запись" — договор срочного найма во двор. 5) "Заемная кабала" — долговая расписка, обеспеченная поручительством, и "закладная" — ее вид, обеспеченный залогом. Главная форма договоров семейного права — "рядная запись", договор с неустойкой о совершении брака, вместе с обязательствами совершить акты на недвижимое имение ("поступные" и "расписки") и на людей ("данные"). Роспись приданого иногда составляет особый акт, предшествующий "рядной". Отделяются от рядной также и "сговорная" и "срочная" (также "отсрочная") грамоты. О "духовном завещании" ("изустная память") — см. Грамоты. Без завещания имущество делилось посредством "раздельной". О вещественных памятниках русской истории см. Археология, Археологические общества в России, Музеи. С XVIII столетия начинается научная разработка русской истории. Главнейшими исследователями русской истории в начале века были Татищев и Байер, в середине — Ломоносов и Миллер, в конце — Щербатов и Болтин. Сведения о их жизни и сочинениях см. под их именами; здесь излагаются общие результаты их ученой работы в следующем порядке: 1) взгляд на задачи исторического изучения, 2) приемы исследования, 3) взгляд на общий ход русской истории, 4) разработка древней этнографии, 5) разработка летописей, 6) разработка и издание актов. 1) Русские исследователи ставили изучению истории практические задачи. Татищев соответственно своему утилитаристическому мировоззрению искал в истории пользы для "самопознания" посредством расширения личного опыта при помощи опыта прошлого. Ломоносов, обрабатывавший историю в духе ложноклассических од и трагедий, ставил истории целью возвеличение предков и моральное назидание потомков. Рационалист Щербатов видел пользу от изучения истории в открытии связи между причинами и следствиями и в вытекающей отсюда "власти над будущими временами". Немецкие исследователи, напротив, отказывались ставить историческому изучению практические цели и находили, что единственной целью его, как всякого научного познания, должно быть открытие истины, независимой от каких бы то ни было национальных или партийных пристрастий. К ним присоединяется в этом отношении и Болтин. 2) Научные приемы исследования остаются совершенно неизвестны первым русским исследователям. Татищев, начавший свои занятия русской историей по заказу Брюса, без всякой предварительной подготовки, ограничивает свою задачу простым накоплением фактов, не делая никакого различия между первоисточником и его обработкой, не входя ни в какую оценку сравнительного достоинства источников и считая их, без разбора, такими же "историями", как и его собственная. Его добросовестность выражается в том, что он не считает возможным опустить ни одного показания собранных им источников; его некритичность ведет к тому, что все эти показания он ставит рядом, не указывает, откуда взято каждое, вводит в текст свои догадки и соображения и кончает тем, что с целью издания своей "Истории" на иностранном языке переводит полученный таким образом свод данных на современный ему язык. В результате у Татищева вместо "Истории" получается только новая "летопись", не нужная для ученого употребления там, где ее источники известны, и ненадежная там, где эти источники потеряны. Приемы Ломоносова — исключительно литературные: они сводятся к риторической амплификации фактов. Усвоенный им "протяженный и пухлый стиль" еще более прогрессирует у его последователей второй половины XVIII века — Эмина и Елагина. Щербатов представляет значительный шаг вперед сравнительно с Татищевым: в своей "Истории" он не просто нанизывает показания источников, а группирует их по собственной системе, дает им свое освещение, словом, эмансипирует историю от летописи, давая место источникам лишь в особых цитатах и приложениях. Но эмансипация эта — очень относительная: Щербатов все-таки загромождает свой исторический текст массой мелочей, исключительно потому, что мелочи эти указаны источниками. С другой стороны, он совершенно не в состоянии критически отнестись к своим источникам: по старой привычке, он готов предпочесть "почтенных польских сочинителей", искажавших летописи своей средневековой ученостью, "неученым киевским монахам", составлявшим эти летописи. Новый шаг вперед в усовершенствовании приемов исторического исследования представляет противник Щербатова, Болтин. Не связывая себя формой общего исторического изложения, Болтин свободно выбирает темы для монографического исследования и окончательно научается подчинять источник поставленному вопросу. Относительно критической оценки источников он пользуется уже результатами работы немецких исследователей. Из этих последних Байер уже в первой половине века владеет приемами научной критики, но применяет эти приемы, соответственно общему характеру своей подготовки и своих ученых взглядов, исключительно к древнейшему периоду русской истории. Результаты, достигнутые им здесь, отчасти и до сих пор сохраняют значение (например по норманнскому вопросу). Приложить приемы исторической критики к собственно-русским источникам, именно летописям, выпало на долю Шлецера, реформатора научных взглядов в самой Германии: он проводит резкие границы между первоисточником, позднейшей компиляцией и ученым исследованием — границы, принимаемые с этих пор и русскими учеными. 3) Во взгляде на общий ход русской истории немецкие исследователи, наоборот, находятся в зависимости от русских, подобно тому, как эти последние зависят от своих источников. Уже Татищеву Россия в начале своей истории представляется наследственной монархией, управляемой "единовластными государями" Рюрикова дома, получившими свои полномочия "по завещанию" их славянских предшественников. Это было, по мнению Татищева, периодом процветания и славы русского государства. Второй период — упадка — наступил тогда, когда Россия поделена была между размножившимися "наследниками" княжеского дома, начавшими "великого князя за равного себе почитать" и ослабившими таким образом центральную власть. Упадок центральной власти повел за собой раздробление государства на части, отказ литовских князей, прежде "бывших в подданстве", от повиновения, уничтожение княжеской власти в Новгороде, Пскове и Полоцке и водворение там "собственных демократических правительств", наконец — порабощение Руси татарами. Восстановление центральной власти и уничтожение последствий ее бессилия составляет содержание третьего периода, начинающегося с Ивана III: в этот период снова "сила и честь государя умножилась". Практический вывод из всей этой схемы подчеркивается Татищевым: "из сего всяк может видеть, сколько монаршеское правление государству нашему прочих полезнее". Ломоносов принимает схему Татищева целиком, разрисовывая только яркими красками величие России в первом периоде и уподобляя все три периода ее истории трем периодам истории римской: царскому, республиканскому и императорскому. Щербатову, утопавшему в мелочах и подробностях, некогда было разрабатывать общей схемы русской истории. Его рационализм требовал от него не столько установления общего схематизма, сколько прагматического изложения частностей. Прагматизм этого изложения — т. е. связывание причин со следствиями — не шел далее психологической мотивировки отдельных поступков действующих лиц, так как, в духе рационализма, Щербатов считал причиной исторических фактов психологические побуждения деятелей истории. Гораздо шире ставит вопрос об исторических факторах Болтин. Настаивая в противоположность рационалистическому мировоззрению Щербатова на закономерности и органичности исторических явлений, Болтин ищет для их объяснения не психологических, а естественных причин, которые и находит в влиянии "климата" и обусловливаемого им "темперамента". Климат и темперамент создают "нравы"; что касается "законов", они оказывают на "нравы" лишь второстепенное влияние, сами подвергаясь прямому влиянию "нравов" и находясь от них в прямой зависимости. Эти общие понятия должны были обратить особенное внимание Болтина на внутреннюю истории России. Он занимается отдельными вопросами этой внутренней истории при всяком удобном случае; но общую схему внутреннего развития России ему удается создать лишь при помощи известной нам татищевской схемы, а также при помощи древних памятников русского законодательства, бывших тогда почти единственными источниками сведений о внутренней истории России. Процветание первого периода объясняется, по Болтину, полным соответствием "нравов" и "законов". Раздробление Руси во второй период повело к изменению "нравов" в различных местностях, а это последнее вызвало появление новых, местных законов. Наконец, по объединении Руси "нравы" опять сделались повсюду сходными, а за ними и законы вернулись к первоначальному единству. К изменению законов после Петра Болтин относится неодобрительно, считая новые законы не соответствующими русским нравам. Эта скромная попытка общей схемы русского исторического развития осталась единственной в XVIII веке. Немецкие исследователи приняли в главных чертах татищевскую схему. Историки второй половины XVIII века представляют против нее лишь одно возражение — по отношению к пониманию первого периода. Некритичность возвеличения России в первом периоде ее существования слишком бросалась в глаза: против этого возвеличения одинаково протестуют и Шлецер, и Щербатов, и Болтин. Отвергнув Ломоносовский тезис, что "величество славянских народов стоит близ тысячи лет почти на одной мере", исследователи разошлись между собой по вопросу, на какой ступени развития находилась древняя Россия. Щербатов изобразил в слишком ярких красках дикость древней Руси и вызвал этим возражения со стороны Болтина. Однако первый готов был допустить, что и "кочевое общество", каким он признавал древнерусское, не исключает существование городов, законов, торговли, мореплавания, а второй допускал, что первобытные русские не стояли выше первобытных германцев "и всех вообще народов при первоначальном их совокуплении в общества". Подобное столкновение взглядов произошло и между двумя немецкими исследователями, Шторхом и Шлецером. Шторх строил происхождение древнейшей городской и государственной жизни Руси на широком развитии днепровской торговли с Царьградом и арабами, но считал эту торговлю транзитной, т. е. чуждой окружающим племенам. Шлецер признал мысль Шторха "уродливой" и решительно отвергал существование древнерусской торговли, монеты, договоров, письменности и т. п. 4) Древняя этнография неизбежно должна была занять большое место в первых научных исследованиях, так как польская ученость особенно загромоздила этот отдел своими сказочными генеалогиями народов. Протест против этих генеалогий был первым ударом, нанесенным старому пониманию истории, как органа национального самомнения. Естественно, что этот протест исходил от немецких исследователей и на первых порах показался русским ученым оскорблением их национального достоинства. Байер первый подорвал главный аргумент, доказывавший автохтонность русского населения: тождество имени (скифы), которым называлось это население в источниках разных эпох, он объяснял как тождество не этнографическое, а лишь географическое. По следам Байера пошли Миллер, повторивший его аргументы, и Шлецер, выставивший общий тезис, что до IX века для истории России не существует прямых письменных источников. Утверждения Байера вызвали шовинистический протест Тредьяковского, утверждения Миллера послужили поводом к доносу на него со стороны Ломоносова; только утверждения Шлецера были, наконец, усвоены умнейшим русским исследователем, Болтиным. Параллельно с попытками немцев русские исследователи делали и собственные попытки разобраться в древней русской этнографии. Основанием для них служило сближение древних этнографических названий с расселением современных инородческих племен России. Татищев, лично знакомый с инородцами, отождествил древних скифов с татарами, сарматов — с финнами, а древнее название славян нашел в "амазонах", поправленных им в "алазоны" для сближения этимологического смысла (хвастуны = славяне). Эта классификация перешла и к Болтину, верному ученику Татищева в вопросах древней истории. Ломоносов и Щербатов не согласились с Татищевым: скифов они отождествляли с чудью, опираясь на Байера, а сарматов решительно считали славянами. Ломоносов к славянам же отнес и литву, и русь; Щербатов принял немецкое мнение о норманнстве руси. Огромным шагом вперед сравнительно с этими произвольными гаданиями была этнографическая классификация Шлецера, основанная на сродстве языков: славян он первый ввел в семью индоевропейских народов, указав на родство их языка с немецким, греческим и латинским. Он указал также на ближайшее родство литвы со славянами и разделил на пять общепринятых групп урало-алтайские языки. 5) Важность изучения летописей для русской истории почувствовал уже Татищев; но его многолетняя работа над летописями не принесла соответствующей пользы науке, отчасти вследствие ее совершенной некритичности, отчасти вследствие того, что она оставалась неизданной до 1768—1784 годов. В рукописи ею пользовался и по ней выучился русской истории только Болтин. Щербатов для своей истории поневоле должен был начать всю работу сначала, привлекши к делу, кроме напечатанных тогда кенигсбергского и Никоновского списка, еще больше двадцати рукописных, заимствованных им большей частью из библиотек патриаршей и типографской. Рукописи Татищева, погибшие в пожаре его поместья, уже не могли послужить для Щербатова; но в числе известных ему списков были некоторые, известные Татищеву и очень важные, например древнейший новгородский и воскресенский. Не имея, однако, возможности оценить свой материал, Щербатов не сумел как следует им воспользоваться. Несмотря на точные ссылки на рукописи, никому не доступные тогда, его приблизительное изложение так же мало могло быть проверено, как точный пересказ Татищева, вовсе лишенный цитат. Оба изложения являлись, таким образом, совершенно несоизмеримыми; там, где они противоречили друг другу, поверка была бы невозможна не только для посторонних, но часто и для самих авторов. Вот почему Болтин, опираясь на Татищева, мог отрицать факты, заимствованные Щербатовым из самых лучших летописей, а Щербатов оказался не в состоянии отпарировать его возражений даже тогда, когда по существу был совершенно прав. Новый период в изучении летописей наступил тогда, когда за это дело взялся Шлецер, вооруженный всеми средствами германской науки; но именно эта критическая подготовка навела Шлецера на ложный путь, и результаты получились гораздо менее значительные, чем можно было ожидать. Шлецер исходил из ошибочного предположения, что летопись есть произведение Нестора и его продолжателей и что, следовательно, существует один коренной текст, который и надо восстановить из массы вариантов по известным правилам критики, как восстанавливали древних классиков. Русские писатели, знавшие разнообразие существующих списков, не могли задаться такой задачей, даже если бы им было понятно ее значение: они знали или чувствовали, что коренного текста не существует, а имеются налицо лишь разнообразные комбинации навсегда исчезнувших первоисточников летописи. Щербатов в последние годы близко подошел к этому представлению о летописях как о местных сводах. Шлецер, знакомый с общим изложением летописей лишь в немецком переводе Селлия, а с отдельными списками — лишь в самом их начале, не мог предвидеть невыполнимости задачи "восстановить очищенного Нестора" и смело взялся за ее разрешение. Невозможность решения обнаружилась для него только во время самой работы. Сознаваясь в конце концов в неудаче своей попытки очистить Нестора от вариантов, которые он считал "ошибками и искажениями переписчиков", он, однако, так и не понял причины неудачи, объясняя ее тем, что у него "было мало списков". 6) История Татищева была составлена исключительно по летописным источникам; история Щербатова впервые приняла во внимание акты. В промежутке между обоими изданиями значение актов для истории было выяснено Миллером, натолкнувшимся на этот богатый материал во время своей сибирской поездки (1733—1743). Он же сделался (1765) первым директором московского архива иностранных дел, в котором хранятся духовные и договорные грамоты князей с XIII века и документы дипломатических сношений с конца XV века. Эти материалы Щербатов впервые эксплуатировал для своего труда с особого разрешения Екатерины II, которой он был рекомендован Миллером для составления русской истории. Издание Щербатовской "Истории" дало толчок изданию самих материалов Щербатовым — в приложениях к истории и обоими учеными — в "Российский Вивлиофике" Новикова. Проект напечатания особого "дипломатического корпуса" был разрешен, но не осуществлен вследствие смерти Миллера. На документы архивов разрядного и старых дел (теперь они оба в московском архиве Министерства юстиции), необходимые для внутренней истории России, Миллер тоже первый обратил внимание, но успел разработать по ним только историю приказов и служилых должностей Московского государства. Масса подготовленных им материалов хранится в рукописном виде в его "портфелях" (в архиве Министерства иностранных дел). Забывая все сделанное для русской исторической науки историографией XVIII века, новую эру в изучении русской истории вели обыкновенно с Карамзина. В действительности Карамзин лишь замыкает собой традиции XVIII века и притом не всегда придерживается самых лучших из них. На историю он смотрит, прежде всего, как на литературное произведение, разделяя в этом отношении взгляды и приемы Ломоносова и его подражателей. Конечно, сентиментальная манера и "приятный" язык Карамзина давали ему возможность ближе держаться действительности, чем ложноклассицизм и высокий "славенороссийский" штиль Ломоносова; тем не менее, и в новой карамзинской манере оставалось достаточно прикрас и условности, чтобы помешать верному изображению событий и характеров. Значение "Истории Государства Российского" для последующих поколений заключалось в том, что Карамзин ввел в оборот много нового и важного материала; но за исключением Волынской летописи, открытой им самим, заслуга открытия новых источников принадлежит молодому поколению исследователей, работавших независимо от Карамзина. Инициатором и руководителем этих работ был канцлер Н. П. Румянцев. В 1810 г. он вспомнил о проекте Миллера — издать "дипломатический корпус" и поручил это издание преемнику и ученику Миллера, Бантыш-Каменскому. Бантыш-Каменский успел издать I-й том "Собрания государственных грамот и договоров"; по смерти его (январь 1814 г.) канцлеру пришлось самому заботиться о подборе материала для продолжения издания. Это заставило его начать розыски иностранных архивов и русских собраниях рукописей, преимущественно монастырских. В результате, прежде всего, "дипломатический корпус" превратился в собрание актов, относящихся к внутренней истории России; затем Румянцев принялся искать в монастырях древнейших летописей, вместо них наткнулся на массу историко-литературных материалов и увлекся собиранием рукописей. Ближайшими помощниками его были Калайдович и Строев, принявшиеся затем за описание русских рукописных собраний. К середине двадцатых годов обоих затмил Востоков. Независимо от Румянцевской "дружины" тому же делу приведения в известность рукописных материалов служил митрополит Евгений; но, стремясь не столько к критической оценке материала, сколько к летописной полноте, Евгений являлся представителем устарелых взглядов XVIII века. Меньше всего сделало для изучения историков русской истории Московское историческое общество, открытое по предложению Шлецера для издания "очищенного Нестора". Две попытки — Чеботарева и Тимковского — издать Лаврентьевский список летописи остались неоконченными; единственное, что сделано в эти годы (1804—1823) от имени общества, принадлежит Калайдовичу. Господствующей мыслью всех этих ученых кружков было, что писать общую историю России нельзя, не приведя в известность материалов и не подготовив вспомогательных пособий. К попытке Карамзина они отнеслись сдержанно или даже неодобрительно, а на себя смотрели как на прямых учеников и продолжателей Шлецера. Если эти последователи Шлецера осуждали историю Карамзина, как "не критическую", то молодое поколение двадцатых годов осудило ее также, как "не философскую". Карамзин в общих своих взглядах на ход русской истории не пошел далее татищевской схемы, сводившей историю государства к истории правительственной формы, изменяемой по произволу государей. Между тем, новое романтическое течение, проникавшее тогда в Россию, задавалось вопросами о стихийных элементах истории, о роли народа и народного характера, о всемирно-исторических "миссиях" народов. Ответом на критические требования современников явилась "скептическая школа"; ответом на философские требования молодого поколения был целый ряд попыток философско-исторического построения русской истории, приготовившей путь для наиболее значительной попытки этого рода — для построения славянофилов. Уже "скептическая школа" была переходом от чисто критических требований к философским. "Глава" этой школы, профессор М. Т. Каченовский, начал свою ученую деятельность, как последователь Шлецера, но продолжал ее, как последователь (не вполне удачный) новых романтических идей. Его слушатели пошли еще дальше в установлении новых "философских" принципов исторической критики. Уступка Каченовского новым взглядам заключалась в признании априорной необходимости "баснословного периода" в начале русской истории; он отказался приписывать "баснословие" летописи позднейшим переписчикам, как делал Шлецер, и готов был возложить "вину" за это баснословие на самого Нестора. Ученики Каченовского в том же самом "баснословии" видели уже высшее доказательство правдивости летописца, верно передавшего в своих легендах дух времени и наивный склад мысли своей эпохи. Плохо зная, однако, русские первоисточники, они делали их ответственными за ошибки Карамзина и старались опровергнуть мнение историографа о высоте древнерусской цивилизации тем, что считали источники, доказывающие будто бы это величие, сочиненными позднее, не раньше XIII века, под влиянием балтийско-немецкой культуры. Благодаря этому непримиренному противоречию между шлецеровским и нибуровским пониманием "исторической критики" идеи скептиков остались без серьезной разработки, и студенческие упражнения школы скоро были разрушены до основания критикой Погодина и Буткова. Интерес молодого поколения сосредоточился после того на выяснении исторической роли России во всемирно-историческом процессе, как того требовали новые философско-исторические взгляды, вытекавшие из распространившейся в интеллигентных кружках 1820—1834 годов философии Шеллинга. Согласно этим взглядам каждый народ является носителем известной идеи, представляющей ту или другую ступень в развитии самосознания всего человечества; развивая в своей истории эту идею, каждый народ вносит, таким образом, свою долю в процесс всемирно-исторического развития, составляющий высшую степень развития космического. Надо было непременно найти и для России такую идею, которая бы ввела ее в плотно замкнутую цепь всемирно-исторического процесса. Первая попытка в этом направлении сделана сторонником идей французской реакции начала XIX века, не подчинившимся влиянию шеллингизма, П. Я. Чаадаевым. Содержание данного им ответа было безусловно отрицательное. Русский народ не одушевлен никакой всемирно-исторической идеей; его прошлое — белый лист бумаги; его будущее будет таково же, если он не проникнется единственно возможной всемирной идеей — социальным идеалом христианства, осуществимым только посредством вселенской церкви в ее западной, католической организации. Молодой тогда И. Киреевский согласен был видеть всемирно-историческую роль России в осуществлении религиозно-этнического идеала, но не считал нужным брать его из европейского прошлого, предлагая воспользоваться прямо европейским настоящим — романтическим возрождением религии в начале XIX века. Это было, однако, нарушением основного принципа новой философии, по которому прошлое неразрывно связано с настоящим и будущим, как "зерно" с "плодом". Для того, чтобы русский народ мог считаться носителем всемирно-исторической миссии, надо было найти доказательства его мессианства в его прошлом. Первый принялся искать этих доказательств Погодин, официально призванный с 1835 г. на кафедру русской истории, чтобы защищать "историческое православие" от "наветов скептик
Значение РОССИЯ. ИСТОРИЯ: ИСТОЧНИКИ РУССКОЙ ИСТОРИИ И РУССКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Евфрона
Что такое РОССИЯ. ИСТОРИЯ: ИСТОЧНИКИ РУССКОЙ ИСТОРИИ И РУССКАЯ ИСТОРИОГРАФИЯ
Брокгауз и Ефрон. Брокгауз и Евфрон, энциклопедический словарь. 2012